Я с детства понимать привык Твое молчание немое И твой таинственный язык Как что-то близкое, родное...
тить его остаются тщетными; вот почему в истории каждого народа есть период баснословный и полубаснословный, или доисторический и полуисторический, который так незаметно сливается с историч..
Что за торпеду ты подсунула нам под язычок? И откуда здесь лазерные лучи, вон те, что режут на куски слои жидкого воздуха? И кто запускает столитровые бутылки шампанского, эти вот, что свищут у нас над головами?..
Вы читаете «Рассказы. Повести. 1892-1894», страница 212 (прочитано 99%)
Чехов Антон Павлович
Немного погодя зарыдала и Ираида. По коридору несколько раз пробежала босая горничная…
– Экая история, господи… – бормотал Рашевич, вздыхая и поворачиваясь с боку на бок. – Нехорошо!
Во сне давил его кошмар. Приснилось ему, будто сам он, голый, высокий, как жираф, стоит среди комнаты и говорит, тыча перед собой пальцем:
– В харю! В харю! В харю!
Он проснулся в испуге и прежде всего вспомнил, что вчера произошло недоразумение и что Мейер, конечно, уже больше не приедет. Вспомнил он также, что надо проценты платить в банк, дочерей замуж выдавать, надо есть, пить, а тут болезни, старость, неприятности, скоро зима, дров нет…
Был уже десятый час утра. Рашевич медленно оделся, напился чаю и съел два больших ломтя хлеба с маслом. Дочери не вышли к чаю; они не хотели встречаться с ним, и это оскорбляло его. Он полежал у себя в кабинете на диване, потом сел за стол и принялся писать дочерям письмо. Рука у него дрожала и чесались глаза. Он писал о том, что он уже стар, никому не нужен и что его никто не любит, и просил дочерей забыть о нем и, когда он умрет, похоронить его в простом сосновом гробе, без церемоний, или послать его труп в Харьков, в анатомический театр. Он чувствовал, что каждая его строчка дышит злобой и комедиантством, но остановиться уже не мог и всё писал, писал…
– Жаба! – вдруг послышалось из соседней комнаты; это был голос старшей дочери, негодующий, шипящий голос. – Жаба!
– Жаба! – повторила, как эхо, младшая. – Жаба!
Рассказ старшего садовника
В оранжерее графов N. происходила распродажа цветов. Покупателей было немного: я, мой сосед помещик и молодой купец, торгующий лесом. Пока работники выносили наши великолепные покупки и укладывали их на телеги, мы сидели у входа в оранжерею и беседовали о том, о сём. В теплое апрельское утро сидеть в саду, слушать птиц и видеть, как вынесенные на свободу цветы нежатся на солнце, чрезвычайно приятно.
Укладкой растений распоряжался сам садовник, Михаил Карлович, почтенный старик, с полным бритым лицом, в меховой жилетке, без сюртука. Он всё время молчал, но прислушивался к нашему разговору и ждал, не скажем ли мы чего нибудь новенького. Это был умный, очень добрый, всеми уважаемый человек. Все почему то считали его немцем, хотя по отцу он был швед, по матери русский и ходил в православную церковь. Он знал по русски, по шведски и по немецки, много читал на этих языках, и нельзя было доставить ему большего удовольствия, как дать почитать какую нибудь новую книжку или поговорить с ним, например, об Ибсене.
Были у него слабости, но невинные; так, он называл себя старшим садовником, хотя младших не было; выражение лица у него было необыкновенно важное и надменное; он не допускал противоречий и любил, чтобы его слушали серьезно и со вниманием.
– Этот вот молодчик, рекомендую, ужасный негодяй, – сказал мой сосед, указывая на работника со смуглым цыганским лицом, который проехал мимо на бочке с водой. – На прошлой неделе его судили в городе за грабеж и оправдали.
... Я с детства понимать привык Твое молчание немое И твой таинственный язык Как что-то близкое, родное. Как я любил, когда порой, Краса угрюмая природы, Ты спорил с сильною грозой В минуты страшной непогоды, Когда больших твоих дубов Вершины темные качались И сотни разных голосов В твоей глуши перекликались... Или когда светило дня На дальнем западе сияло И ярким пурпуром огня Твою одежду освещало. Меж тем в глуши твоих дерев Была уж ночь, а над тобою Цепь разноцветных облаков Тянулась пестрою грядою. И вот я снова прихожу К тебе с тоской моей бесплодной, Опять на сумрак твой гляжу И голос слушаю свободный. И может быть, в твоей глуши, Как узник, волей оживленный, Забуду скорбь моей души И горечь жизни обыденной.
1849
Н. Д.
Не отравляй минут успокоенья Болезненным предчувствием утрат: Таинственно небес определенье, Но их закон ненарушимо свят. И если бы от самой колыбели Страдание досталося тебе - Как человек, своей высокой цели Не забывай в мучительной борьбе.
1849
* * *
Присутствие непостижимой силы Таинственно скрывается во всем: Есть мысль и жизнь в безмолвии ночном, И в блеске дня, и в тишине могилы, В движении бесчисленных миров, В торжественном покое океана, И в сумраке задумчивых лесов, И в ужасе степного урагана, В дыхании прохладном ветерка, И в шелесте листов перед аарею, И в красоте пустынного цветка, И в ручейке, текущем под горою.
1849
ГРУСТЬ СТАРИКА
Жизнь к развязке печально идет, Сердце счастья и радостей просит, А годов невозвратный полет И последнюю радость уносит...