В это время луна поднялась из-за горизонта, и волны обагрились; осветился даже суровый Старый мост. Антонио показалось, что перед ним совершилось чудо; вме..
Что за торпеду ты подсунула нам под язычок? И откуда здесь лазерные лучи, вон те, что режут на куски слои жидкого воздуха? И кто запускает столитровые бутылки шампанского, эти вот, что свищут у нас над головами?..
Озарится ль в душе то, что было темно, От нежданного яркого света, Или вылетит голубь, тоскуя, в окно, На призыв не дождавшись ответа? Без Даты!..
Вы читаете «Рассказы. Повести. 1888-1891», страница 2 (прочитано 0%)
Чехов Антон Павлович
У него, как он говорит, «разыгралась грыжа». Боль так сильна, что он не может выговорить ни одного слова и только втягивает в себя воздух и отбивает зубами барабанную дробь:
– Бу бу бу бу…
Мать Пелагея побежала в усадьбу к господам сказать, что Ефим помирает. Она давно уже ушла и пора бы ей вернуться. Варька лежит на печи, не спит и прислушивается к отцовскому «бу бу бу». Но вот слышно, кто то подъехал к избе. Это господа прислали молодого доктора, который приехал к ним из города в гости. Доктор входит в избу; его не видно в потемках, но слышно, как он кашляет и щелкает дверью.
– Засветите огонь, – говорит он.
– Бу бу бу… – отвечает Ефим.
Пелагея бросается к печке и начинает искать черепок со спичками. Проходит минута в молчании. Доктор, порывшись в карманах, зажигает свою спичку.
– Сейчас, батюшка, сейчас, – говорит Пелагея, бросается вон из избы и немного погодя возвращается с огарком.
Щеки у Ефима розовые, глаза блестят и взгляд как то особенно остр, точно Ефим видит насквозь и избу и доктора.
– Ну, что? Что ты это вздумал? – говорит доктор, нагибаясь к нему. – Эге! Давно ли это у тебя?
– Чего с? Помирать, ваше благородие, пришло время… Не быть мне в живых…
– Полно вздор говорить… Вылечим!
– Это как вам угодно, ваше благородие, благодарим покорно, а только мы понимаем… Коли смерть пришла, что уж тут.
Доктор с четверть часа возится с Ефимом; потом поднимается и говорит:
– Я ничего не могу поделать… Тебе нужно в больницу ехать, там тебе операцию сделают. Сейчас же поезжай… Непременно поезжай! Немножко поздно, в больнице все уже спят, но это ничего, я тебе записочку дам. Слышишь?
– Батюшка, да на чем же он поедет? – говорит Пелагея. – У нас нет лошади.
– Ничего, я попрошу господ, они дадут лошадь.
Доктор уходит, свеча тухнет, и опять слышится «бу бу бу»… Спустя полчаса к избе кто то подъезжает. Это господа прислали тележку, чтобы ехать в больницу. Ефим собирается и едет…
Но вот наступает хорошее, ясное утро. Пелагеи нет дома: она пошла в больницу узнать, что делается с Ефимом. Где то плачет ребенок, и Варька слышит, как кто то ее голосом поет:
– Баю баюшки баю, а я песенку спою…
Возвращается Пелагея; она крестится и шепчет:
– Ночью вправили ему, а к утру богу душу отдал… Царство небесное, вечный покой… Сказывают, поздно захватили… Надо бы раньше…
Варька идет в лес и плачет там, но вдруг кто то бьет ее по затылку с такой силой, что она стукается лбом о березу. Она поднимает глаза и видит перед собой хозяина сапожника.
– Ты что же это, паршивая? – говорит он. – Дитё плачет, а ты спишь?
Он больно треплет ее за ухо, а она встряхивает головой, качает колыбель и мурлычет свою песню. Зеленое пятно и тени от панталон и пеленок колеблются, мигают ей и скоро опять овладевают ее мозгом. Опять она видит шоссе, покрытое жидкою грязью. Люди с котомками на спинах и тени разлеглись и крепко спят. Глядя на них, Варьке страстно хочется спать; она легла бы с наслаждением, но мать Пелагея идет рядом и торопит ее. Обе они спешат в город наниматься.
... И. С. Тургенева.)}, я слишком уважал призвание художника, литератора, чтобы покривить душою в таком деле. Слово "уважать" даже тут не совсем у места; я просто иначе не мог и не умел работать; да и, наконец, повода к тому не предстояло. Мои критики называли мою повесть "памфлетом", упоминали о "раздраженном", "уязвленном" самолюбии; но с какой стати стал бы я писать памфлет на Добролюбова, с которым я почти не видался, но которого высоко ценил как человека и как талантливого писателя? Какого бы я ни был скромного мнения о своем даровании — я все-таки считал и считаю сочинение памфлета, "пасквиля", ниже его, недостойным его. Что же касается до "уязвленного" самолюбия — то замечу только, что статья Добролюбова о последнем моем произведении перед "Отцами и детьми" — о "Накануне" (а он по праву считался выразителем общественного мнения),— что эта статья, явившаяся в 1861 году, исполнена самых горячих — говоря по совести — самых незаслуженных похвал. Но господам критикам нужно было представить меня оскорбленным памфлетистом: "leur siege etait fait" {Осада началась (франц.).} и еще в нынешнем году я мог прочесть в Приложении No 1-й к "Космосу" (стр. 96), следующие строки: "Наконец, всем известно, что пьедестал, на котором стоял г. Тургенев, был разрушен главным образом Добролюбовым"... а далее (на стр. 98) говорится о моем "ожесточении", которое г-н критик, впрочем, понимает — и "пожалуй, даже извиняет".
—
Господа критики вообще не совсем верно представляют себе то, что происходит в душе автора, то, в чем именно состоят его радости и горести, его стремления, удачи и неудачи. Они, например, и не подозревают того наслаждения, о котором упоминает Гоголь и которое состоит в казнении самого себя, своих недостатков в изображаемых вымышленных лицах; они вполне убеждены, что автор непременно только и делает, что "проводит свои идеи"; не хотят верить, что точно и сильно воспроизвести истину, реальность жизни — есть высочайшее счастие для литератора, даже если эта истина не совпадает с его собственными симпатиями...