итвах, хоть и стар, Против поляков и татар, Слыхал он грозный царский глас, Встречал и взор, в недобрый час: Ни разу дух его крутой Не ослабел перед бедой; Но тут, -..
ужденный бежать людей, в ежечасном страхе, чтобы малейшее движение моей души не обратилось в преступление, я избегаю себе подобных, в отчаянии поверяю бумаге мою жизнь и тщетно..
За холмы, где паляща хлябь Дым, пепел, пламень, смерть рыгает, За Т..
Вы читаете «Рассказы. Юморески. «Драма на охоте». 1884—1885», страница 10 (прочитано 3%)
Чехов Антон Павлович
Не махайте руками! Вы хоть и господин начальник, а вы не имеете никакого полного права рукам волю давать!
— На мозоль наступил! А, чтоб тебя раздавило!
— Кого раздавило? Ребята, человека задавили!
— Почему такая толпа? За какой надобностью?
— Человека, ваше выскблаародие, задавило!
— Где? Рразойдитесь! Господа, честью прошу! Честью просят тебя, дубина!
— Мужиков толкай, а благородных не смей трогать! Не прикасайся!
— Нешто это люди? Нешто их, чертей, проймешь добрым словом? Сидоров, сбегай ка за Акимом Данилычем! Живо! Господа, ведь вам же плохо будет! Придет Аким Данилыч, и вам же достанется! И ты тут, Парфен?! А еще тоже слепец, святой старец! Ничего не видит, а туда же, куда и люди, не повинуется! Смирнов, запиши Парфена!
— Слушаю! И пуровских прикажете записать? Вот этот самый, который щека распухши, — это пуровский!
— Пуровских не записывай покуда… Пуров завтра именинник!
Скворцы темной тучей поднялись над садом отца протоиерея, но Почешихин и Оптимов уже не видели их; они стояли и всё глядели вверх, стараясь понять, зачем собралась такая толпа и куда она смотрит. Показался Аким Данилыч. Что то жуя и вытирая губы, он взревел и врезался в толпу.
— Пожжаррные, приготовьсь! Рразойдитесь! Господин Оптимов, разойдитесь, ведь вам же плохо будет! Чем в газеты на порядочных людей писать разные критики, вы бы лучше сами старались вести себя посущественней! Добру то не научат газеты!
— Прошу вас не касаться гласности! — вспылил Оптимов. — Я литератор и не дозволю вам касаться гласности, хотя, по долгу гражданина, и почитаю вас, как отца и благодетеля!
— Пожарные, лей!
— Воды нет, ваше высокоблаародие!
— Не рразговаривать! Поезжайте за водой! Живааа!
— Не на чем ехать, ваше высокоблагородие. Майор на пожарных лошадях поехали ихнюю тетеньку провожать!
— Разойдитесь! Сдай назад, чтоб тебя черти взяли… Съел? Запиши ка его, чёрта!
— Карандаш потерялся, ваше высокоблаародие…
Толпа всё увеличивалась и увеличивалась… Бог знает, до каких бы размеров она выросла, если бы в трактире Грешкина не вздумали пробовать полученный на днях из Москвы новый орган. Заслышав «Стрелочка», толпа ахнула и повалила к трактиру. Так никто и не узнал, почему собралась толпа, а Оптимов и Почешихин уже забыли о скворцах, истинных виновниках происшествия. Через час город был уже недвижим и тих, и виден был только один единственный человек — это пожарный, ходивший на каланче…
Вечером того же дня Аким Данилыч сидел в бакалейной лавке Фертикулина, пил лимонад газес с коньяком и писал: «Кроме официальной бумаги, смею добавить, ваше —ство, и от себя некоторое присовокупление. Отец и благодетель! Именно только молитвами вашей добродетельной супруги, живущей в благорастворенной даче близ нашего города, дело не дошло до крайних пределов! Столько я вынес за сей день, что и описать не могу. Распорядительность Крушенского и пожарного майора Портупеева не находит себе подходящего названия. Горжусь сими достойными слугами отечества! Я же сделал всё, что может сделать слабый человек, кроме добра ближнему ничего не желающий, и, сидя теперь среди домашнего очага своего, благодарю со слезами Того, кто не допустил до кровопролития.
...
А я все шагаю в кругу своих спутников, мастеров и служащих: я не знаюсь о рабочими. Затем прощаюсь и дальше иду один.
Силуэты прохожих исчезают; все реже скрипят замки и хлопают ставни; дома замкнулись, ночной город превращается в глубокую пустыню. Я слышу только свой шаг по земле.
Вивье делится на две части, как, впрочем, и большинство городов: богатая часть - Большая улица, "Гран-кафе", шикарные гостиницы, дома с лепными украшениями, церковь и замок на холме; другая часть - рабочие кварталы, куда я иду. Сеть улиц переходит в шоссе, застроенное по обе стороны рабочими бараками; оно ведет к плоскогорью, где стоит завод. Вот дорога, по которой за шесть лет службы у господ Гозлан я привык подыматься по утрам и спускаться, когда смеркается. Я корнями врос в этот квартал; в будущем я хотел бы жить в другой части города. Но между двумя частями города существует разрыв, наподобие границы; он всегда существовал и всегда будет существовать.
На улице Вер мне попался только фонарь, да из тени серой мышкой вынырнула девочка и снова нырнула в тень, не заметив меня; она вся поглощена караваем хлеба, который ее послали купить, она прижимает его к сердцу, как куклу. Улица Этап - моя улица. В полумраке за окном парикмахерской движутся светлые фигуры, отбрасывая черные силуэты на запотевший экран стекла. В ту минуту, когда я прохожу, стеклянная дверь с дугой надписи распахивается и под бритвенным тазиком, зазывающим прохожего своим позвякиванием, в широкой струе хлынувшего душистого света возникает сам Жюстен Покар; прощаясь с клиентом, он говорит что-то, и я успеваю заметить, как его клиент утвердительно кивает головой, а Покар, непогрешимый в своих суждениях, поглаживает светлой рукой свою вечно юную белокурую бороду.
Я миную бывшую мастерскую жестяных изделий; стены ее потрескались, покосились, облупились, и в запыленных окнах чернеют звезды пробоин. Немного дальше как будто промелькнула детская тень Антуанетт; у девочки болят глаза, и никак не удается их вылечить; но я не уверен, она ли это, и, не останавливаясь, вхожу в свой двор, как и всегда по вечерам...