.. Но должно - тс! - молчать: дурак - кто все болтает. 1803 РЕКА И ЗЕРКАЛО За правду колкую, за истину святую, За сих враго..
Бывало в простоте, в безмолвии вы жили, А нынче стали знать мазурку и кадрили. Ну, право, тяжкий грех, оставьте этот вздор; Смотрите, вот на вас составлен у:х собор...
Алексеевский равелин в 1862-65 гг. (Из моих воспоминаний). - Русская старина, 1901, N 12, стр. 576.} Ни в коем случае нельзя игнорировать еще одно авторитетное..
Оленька, дочь отставного коллежского асессора Племянникова, сидела у себя во дворе на крылечке задумавшись. Было жарко, назойливо приставали мухи, и было так приятно думать, что скоро уже вечер. С востока надвигались темные дождевые тучи, и оттуда изредка потягивало влагой.
Среди двора стоял Кукин, антрепренер и содержатель увеселительного сада "Тиволи", квартировавший тут же во дворе, во флигеле, и глядел на небо.
- Опять! - говорил он с отчаянием. - Опять будет дождь! Каждый день дожди, каждый день дожди - точно нарочно! Ведь это петля! Это разоренье! Каждый день страшные убытки!
Он всплеснул руками и продолжал, обращаясь к Оленьке:
- Вот вам, Ольга Семеновна, наша жизнь. Хоть плач! Работаешь, стараешься, мучишься, ночей не спишь, все думаешь, как бы лучше, - и что же? С одной стороны, публика, невежественная, дикая. Даю ей самую лучшую оперетку, феерию, великолепных куплетистов, но разве ей это нужно? Разве она в этом понимает что-нибудь? Ей нужен балаган! Ей подавай пошлость! С другой стороны, взгляните на погоду. Почти каждый вечер дождь. Как зарядило с десятого мая, так потом весь май и июнь, просто ужас! Публика не ходит, но ведь я за аренду плачу? Артистам плачу?
На другой день под вечер опять надвигались тучи, и Кукин говорил с истерическим хохотом:
- Ну что ж? И пускай! Пускай хоть весь сад зальет, хоть меня самого! Чтоб мне не было счастья ни на этом, ни на том свете! Пускай артисты подают на меня в суд! Что суд? Хоть на каторгу в Сибирь! Хоть на эшафот! Ха-ха-ха!
И на третий день то же...
Оленька слушала Кукина молча, серьезно, и, случалось, слезы выступали у нее на глазах. В конце концов несчастья Кукина тронули ее, она его полюбила. Он был мал ростом, тощ, с желтым лицом, с зачесанными височками, говорил жидким тенорком, и когда говорил, то кривил рот; и на лице у него всегда было написано отчаяние, но все же он возбудил в ней настоящее, глубокое чувство. Она постоянно любила кого-нибудь и не могла без этого. Раньше она любила своего папашу, который теперь сидел больной, в темной комнате, в кресле, и тяжело дышал; любила свою тетю, которая иногда, раз в два года, приезжала из Брянска; а еще раньше, когда училась в промгимназии, любила своего учителя французского языка. Это была тихая, добродушная, жалостливая барышня с кротким, мягким взглядом, очень здоровая. Глядя на ее полные розовые щеки, на мягкую белую шею с темной родинкой, на добрую, наивную улыбку, которая бывала на ее лице, когда она слушала что-нибудь приятное, мужчины думали: "Да, ничего себе...
... Ибо тот, кто пишет шедевр, знать не знает, что он пишет шедевр. Он так же одинок и неуверен в себе, как любой другой автор; ему неведомо, что когда нибудь он попадет во все учебники литературы и каждую его фразу будут разбирать по косточкам; часто такой писатель молод и одинок, он работает до седьмого пота, он терзается сомнениями, он будоражит или смешит читателей – короче, он говорит с нами. И пора наконец попытаться услышать голос этих мужчин и женщин так, словно их книги только что увидели свет; пора отрешиться, хотя бы ненадолго, от критического и научного аппарата и сносок внизу страницы, которые в свое время внушали юным читателям такое отвращение, что они сбегали от «всей этой мути» в темные кинозалы или на концерты рок музыки. Пора прочесть эти замечательные книги как бы впервые (что, кстати, в данном случае иногда имело место), словно их только что опубликовали, – и прочесть легко, беззаботно. Тогда юмористические нотки, которые встречаются в моей небольшой книжице, будут выглядеть не «вежливостью отчаяния», но попыткой оправдать необразованность и преодолеть робость, внушаемую великими творениями искусства. Шедевры не терпят поклонения, им нравится жить – иными словами, они хотят, чтобы их читали и зачитывали до дыр, обсуждали и осуждали; в глубине души я убежден, что шедевры страдают комплексом превосходства (давно пора опровергнуть злую остроту Хемингуэя: «Шедевр – это книга, о которой все говорят и которую никто не читал»)...