А что говорит мне солнце? Вечность. А что говорят луна и звезды? Вечность и тайна. Я не хочу вечности и тайны. Я хочу шоколада и какао. Я хочу, чтобы и на н..
Справа в окне алело зарево пожара, все небо было красное, и по нему торжественно плыли плотные черные тучи дыма...
Вопреки воле отца, без каких бы то ни было средств он вместе со своим товарищем, Соколовым, отправляется..
- О, как вы меня испугали! Я едва жива. Зачем вы приехали? Зачем?
- Но поймите, Анна, поймите... - проговорил он вполголоса, торопясь. - Умоляю вас, поймите...
Она глядела на него со страхом, с мольбой, с любовью, глядела пристально, чтобы покрепче задержать в памяти его черты.
- Я так страдаю! - продолжала она, не слушая его. - Я все время думала только о вас, я жила мыслями о вас. И мне хотелось забыть, забыть, но зачем, зачем вы приехали?
Повыше, на площадке, два гимназиста курили и смотрели вниз, но Гурову было все равно, он привлек к себе Анну Сергеевну и стал целовать ее лицо, щеки, руки.
- Что вы делаете, что вы делаете! - говорила она в ужасе, отстраняя его от себя. - Мы с вами обезумели. Уезжайте сегодня же, уезжайте сейчас... Заклинаю вас всем святым, умоляю... Сюда идут!
По лестнице снизу вверх кто-то шел.
- Вы должны уехать... - продолжала Анна Сергеевна шепотом. - Слышите, Дмитрий Дмитрич. Я приеду к вам в Москву. Я никогда не была счастлива, я теперь несчастна и никогда, никогда не буду счастлива, никогда! Не заставляйте же меня страдать еще больше! Клянусь, я приеду в Москву. А теперь расстанемся! Мой милый, добрый, дорогой мой, расстанемся!
Она пожала ему руку и стала быстро спускаться вниз, все оглядываясь на него, и по глазам ее было видно, что она в самом деле не была счастлива... Гуров постоял немного, прислушался, потом, когда все утихло, отыскал свою вешалку и ушел из театра.
4
И Анна Сергеевна стала приезжать к нему в Москву. Раз в два-три месяца она уезжала из С. и говорила мужу, что едет посоветоваться с профессором насчет своей женской болезни, - и муж верил и не верил. Приехав в Москву, она останавливалась в "Славянском базаре" и тотчас же посылала к Гурову человека в красной шапке. Гуров ходил к ней, и никто в Москве не знал об этом. Однажды он шел к ней таким образом в зимнее утро (посыльный был у него накануне вечером и не застал). С ним шла его дочь, которую хотелось ему проводить в гимназию, это было по дороге. Валил крупный мокрый снег.
- Теперь на три градуса теплее, а между тем идет снег, - говорил Гуров дочери.
- Но ведь это тепло только на поверхности земли, в верхних же слоях атмосферы совсем другая температура.
- Папа, а почему зимой не бывает грома?
Он объяснил и это. Он говорил и думал о том, что вот он идет на свидание, и ни одна живая душа не знает об этом и, вероятно, никогда не будет знать. У него были две жизни: одна явная, которую видели и знали все, кому это нужно было, полная условной правды и условного обмана, похожая совершенно на жизнь его знакомых и друзей, и другая - протекавшая тайно. И по какому-то странному стечению обстоятельств, быть может случайному, все, что было для него важно, интересно, необходимо, в чем он был искренен и не обманывал себя, что составляло зерно его жизни, происходило тайно от других, все же, что было его ложью, его оболочкой, в которую он прятался, чтобы скрыть правду, как, например, его служба в банке, споры в клубе, его "низшая раса", хождение с женой на юбилеи, - все это было явно.
... Этою темною природою слова, стихиею слова является громкий звук, восстающий на голую абстракцию мысли», — какою, подразумевается, обернулась последняя в современном, больном слове. «Козловидный Пан, он (т.е. темный, стихийный звук) кидается на философа. Аполлонов мир слова сломан; звукоподражание отломилось от мысли, трещина в мире слов глубока, поэзия сломом слова обломана; нет былого и некогда цельного слова поэта». Но автору чается «грядущая инспирация слова». «В логике, – характерна для автора эта вера в логику и прямую связь ее с духовным «логизмом», — в логике прорезается новый смысл звуком нового слова и новыми звуками мысли, влиянной в звук слова. Инструментовка поэзии – солнечно-разумная речь; у нее свои знаки, и знаки эти не прочитаны. В предприимчивой гибкости (!) отыскания соответствий между звуком и мыслью – уменье чтения нового слова в изношенном слове. Наш младенец еще не рожден, но мы чувствуем его жизнь в предлежащей утробе словесности. Наше мертвое слово, разъятое в корне и смысле, родит свое слово; термин-дух и природа корней, Зевс и Майя, рождают младенца Гермеса», - он же, в качестве Гермеса-Логия, есть бог слова. «Или мы онемеем навек, или снова словесность нам станет воистину герметическим культом, а дар объяснения — — соединит нам по-новому глоссологию (первозданную стихию языка) с дарами духовного назидания и конкретной разумности». Таковы здравые в своей основе и правые требования автора-поэта от поэзии. Поэтическое слово должно быть «логосом», и «логос» - плотик) звучащего слова. Нынешний раскол в слове между плотью-звуком и смыслом, прикрываемый схематизмом рассудочной мысли, должен быть сознан, обличен и побежден. Но конкретно-духовное слово есть дело «духовного человека»; мы же только «душевны». Автор доводит нас до грани, за которою начинается «герметизм» статьи, в собственном смысле мистической доктрины. Эти намеки понятны читателю лишь в меру созвучности его внутреннего опыта с сокровенным мирочувствованием автора. Выход из кризиса определяется в терминах метафизических. Символизм, в лице Андрея Белого, остается во всяком случае верным себе, утверждая органическую неразделенность формы и содержания с одной стороны, художественного совершенствования и духовного возрастания – с другой...