Она [...] весь народ, она история, наша история, созданная нами, для нас живущая. Мы обвенчались с ней волей и неволею, и нет развода...
За холмы, где паляща хлябь Дым, пепел, пламень, смерть рыгает, За Т..
е о том, что рябины разгладились, стали гораздо незаметнее, что цвет лица сделался совершенно другой, что самая худоба стана пополнела, но даже коса, этот мышиный хвост сделался гораздо тол..
Мальчик на чужой стороне, жалованье маленькое... Впрочем, если хочешь, в будущем месяце мы пошлЈм ему не пятьдесят, а сорок. Как ты думаешь?
Ежедневный опыт мог бы убедить жену, что расходы не становятся меньше оттого, что мы часто говорим о них, но жена моя не признает опыта и аккуратно каждое утро рассказывает и о нашем офицере, и о том, что хлеб, славу богу, стал дешевле, а сахар подорожал на две копейки - и все это таким тоном, как будто сообщает мне новость.
Я слушаю, машинально поддакиваю и, вероятно, оттого, что не спал ночь, странные, ненужные мысли овладевают мной. Я смотрю на свою жену и удивляюсь, как ребЈнок. В недоумении я спрашиваю себя: неужели эта старая, очень полная, неуклюжая женщина, с тупым выражением мелочной заботы и страха перед куском хлеба, со взглядом, отуманенным постоянными мыслями о долгах и нужде, умеющая говорить только о расходах и улыбаться только дешевизне - неужели эта женщина была когда-то той самой тоненькой Варею, которую я страстно полюбил за хороший, ясный ум, за чистую душу, красоту и, как Отелло Дездемону, за "состраданье" к моей науке? Неужели это та самая жена моя Варя, которая когда-то родила мне сына?
Я напряженно всматриваюсь в лицо сырой, неуклюжей старухи, ищу в ней свою Варю, но от прошлого у ней уцелел только страх за мое здоровье, да еще манера мое жалованье называть нашим жалованьем, мою шапку - нашей шапкой. Мне больно смотреть на нее, и чтобы утешить ее хоть немного, я позволяю ей говорить что угодно, и даже молчу, когда она несправедливо судит о людях или журит меня за то, что я не занимаюсь практикой и не издаю учебников.
Кончается наш разговор всегда одинаково. Жена вдруг вспоминает, что я еще не пил чаю, и пугается.
- Что ж это я сижу? - говорит она, поднимаясь. - Самовар давно на столе, а я тут болтаю. Какая я стала беспамятная, господи!
Она быстро идет и останавливается у двери, чтобы сказать:
- Мы Егору должны за пять месяцев. Ты это знаешь? Не следует запускать жалованья прислуге, сколько раз говорила! Отдать за месяц десять рублей гораздо легче, чем за пять месяцев - пятьдесят!
Выйдя за дверь, она опять останавливается и говорит:
- Никого мне так не жаль, как нашу бедную Лизу. Учится девочка в консерватории, постоянно в хорошем обществе, а одета бог знает как. Такая шубка, что на улицу стыдно показаться. Будь она чья-нибудь другая, это бы еще ничего, но ведь все знают, что ее отец знаменитый профессор, тайный советник!
И, попрекнув меня моим именем и чином, она наконец уходит. Так начинается мой день. Продолжается он не лучше.
Когда я пью чай, ко мне входит моя Лиза, в шубке, в шапочке и с нотами, уже совсем готовая, что.бы идти в консерваторию. Ей 22 года. На вид она моложе, хороша собой и немножко похожа на мою жену в молодости. Она нежно целует меня в висок и в руку и говорит:
- Здравствуй, папочка. Ты здоров?
В детстве она очень любила мороженое, и мне часто приходилось водить ее в кондитерскую. Мороженое для нее было мерилом всего прекрасного.
... И я не могу. - А я могу? Я знаю, она не тронулась с места, но я почувствовал ясно: она уходит, она далеко - она далеко. И так холодно стало, и я протянул руки, но она отстранила их. - В сто лет раз бывает у людей праздник, и ты хочешь меня лишить его. За что? - сказала она. - Но тебя могут убить. И дети наши погибнут. - Жизнь будет милостива к ним. Но даже если и погибнут они... И это говорила она, жена моя, женщина, с которой я жил десять лет! Еще вчера она не знала ничего другого, кроме детей, и полна была страха за них; еще вчера она с ужасом ловила грозные признаки грядущего,- что сталось с нею? Вчера,- но ведь я тоже забыл обо всем, что было вчера. - Ты хочешь идти со мной? - Не сердись! - Она думала, что я сержусь.- Не сердись! Сегодня, когда они там застучали и ты еще спал, я поняла, вдруг поняла, что муж, дети, все это - так, все это - пока. Я люблю тебя, очень,- она нашла мою руку и пожала ее тем же новым, незнакомым мне пожатием,- но ты слышишь, они стучат? Они стучат, и как будто падают, падают какие-то стены - и так просторно, так широко, так вольно! Сейчас ночь, а мне кажется, что сияет солнце. Мне тридцать лет, и я уже старая, а мне кажется, что мне семнадцать лет, и я люблю кого-то первою любовью - такой огромною, такой безграничной любовью! - Какая ночь! - сказал я.- Точно нет города. Правда, и я забыл, сколько мне лет. - Они стучат, и это - как музыка, как пение, о котором я мечтала всю жизнь. И я не знала, кого я люблю такой безумной любовью, от которой хочется и плакать, и смеяться, и петь. Так просторно, так широко - не отнимай у меня счастья, дай мне умереть с теми, кто работает там и так смело зовет будущее, и в гробах будит погибшее прошлое. - Времени нет. - Ты говоришь? - Времени нет. Кто ты? Я тебя не знал. Ты человек? Она засмеялась так звонко, как будто ей было семнадцать лет. - Да. Ведь и я этого не знала. И ты тоже человек? Как это странно и красиво: человек...