Она вернулась к пациенту и ощупала его живот. До кишечника кандидоз еще не добрался. Вдруг Клер замерла. Незнакомец свистел. Громко свистел. И весело. Он не был болен. Ни один больной не станет так свистеть в приемной...
Более практичный и смелый человек соорудил бы себе какое-то укрытие, чтобы проводить ночи в относительном удобстве и безоп..
Но младенец привстал, мощными руками сжал обоих змиев, разорвал их и подбросил к горнему Олимпу, как бы посмеиваясь завистливой Юноне, с наслаждением взиравшей на чаемую гибель дитяти, ей ненавистного...
Театр был для Чехова первой любовью. Этой любви он оставался верен всю свою жизнь. Театр создал Чехова, и драматург отплатил ему тем же — он создал театр.
Чехов нередко зарекался писать для театра, но он не мог не возвращаться к нему.
Характерно также и то, что жанр водевиля он предпочитал “высоким” жанрам театра. Известно: “Вишневый сад” Чехов задумал как четырехкратный водевиль, где “черт будет ходить ходуном”. Мечта написать хороший водевиль, по воспоминаниям современников, была мечтой его жизни. Это можно объяснить тем, что, кроме безобидных водевильных противоречий, шутки, торжества смеха, водевиль означал для Чехова школу мастерства — отточенный стиль и лаконизм.
Вспомним основной чеховский принцип: “Искусство писать — это искусство сокращать”. Одноактные сценки и шутки Чехова помогают понять, почему глубокую и лирическую пьесу “Вишневый сад” он был склонен считать водевилем.
Однако сегодня Чехов — драматург, чье искусство в значительной степени определило физиономию театра XX столетия. Он принес на сцену новые формы, новое содержание и новый дух.
Словно голубка Пикассо для международного сообщества, чайка на занавесе МХАТа стала для театра символом нового отношения к миру и зрителю. “Чайка” открывает классический цикл чеховской драматургии: комедия “Чайка”, “Дядя Ваня” — не комедия, не драма, не трагедия, а так: “Сцены из деревенской жизни в 4 действиях”; “Три сестры” — драма и “Вишневый сад” — комедия.
Кроме объединяющего эти произведения структурного признака — все они имеют четыре действия, — герои пьес обычные люди, с обычными мыслями, в обычных усадебных интерьерах, с обычными желаниями и чувствами. Чехов умеет показать, как сквозь это “обычное” постоянно и сильно сияет скрытая красота. И даже тогда, когда жизнь пропадает напрасно, расходуется на пустяки, мельчает, этот огонь не слабеет: “Мы отдохнем! Мы услышим ангелов, мы увидим все небо в алмазах, мы увидим, как все зло земное, все наши страдания потонут в милосердии, которое наполнит собою весь мир, и наша жизнь станет тихою, нежною, сладкою, как ласка. Я верую, верую...”
Чехов может отобрать у своих героев все: иллюзии, молодость, таланты, но одно всегда с ними — надежда. Вспомним Ольгу из “Трех сестер”: “Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем”. Вспомним “отдаленный звук, точно с неба, звук лопнувшей струны” — все это образцы вечной, немеркнущей надежды.
Эстетический принцип — скрытость, затаенность красоты в обыкновенном и повседневном — был тесно связан с убеждением Чехова в богатстве, разнообразии и талантливости русской жизни. Это мог почувствовать только новый, нетрадиционный театр. Недаром по поводу постановки “Чайки” в Петербурге Чехов писал: “Пьеса шлепнулась и провалилась с треском. В театре было тяжелое напряжение недоумения и позора”.
Таким образом, воплотителем новой драматургии нового века стал МХАТ, где было понято главное — пьесы Чехова имеют, кроме внешнего плана, иные, глубокие смыслы, иногда — и более важные. И задача театра — донести их до зрителя.
Чеховская драматургия не терпит статичности. Она живет в интерпретации, каждый новый театр и новый режиссер открывают в ней новые “файлы”. Сегодняшний театр переживает настоящий чеховский бум. Нет, наверное, такой сцены, где не шли бы “Три сестры”, “Чайка”, “Вишневый сад”, “Дядя Ваня”. Чехов абсолютно органичен сознанию человека начала XXI столетия. Бесчисленные театральные и киношные трактовки, чеховские фестивали, мучительные поиски образов — таков новый Чехов сегодня. Не менее новый и не менее сложный, чем при жизни. Его камерные, дачные сюжеты и разговоры оказались интересны и актуальны. Он все терпит: любые подмостки, любых актеров и режиссеров — все, кроме дурного вкуса.
Тем временем:
.... И прах, лишенный бытия, Уж будет прах один - не я! IV И мог ли я во цвете лет, Как вы, душой оставить свег И жить, не ведая страстей, Под солнцем родины моей? Ты позабыл, что седина Меж этих кудрей не видна, Что пламень в сердце молодом Не остудить мольбой, постом! Когда над бездною морской Свирепой бури слышен вой И гром гремит по небесам, Вели не трогаться волнам И сердцу бурному вели Не слушать голоса любви!.. Да если б черный сей наряд Не допускал до сердца яд, Тогда я был бы виноват; Но под одеждой власяной Я человек, как и другой! И ты, бесчувственный старик, Когда б ее небесный лик Тебе явился хоть во сне, Ты позавидовал бы мне И в исступленье, может быть, Решился б также согрешить, Отвергнув все, закон и честь, Ты был бы счастлив перенесть За слово, ласку или взор Мое страданье, мой позор!.. V Я о спасенье не молюсь, Небес и ада не боюсь; Пусть вечно мучусь; не беда! Ведь с ней не встречусь никогда! Разлуки первый, грозный час Стал веком, вечностью для нас! И если б рай передо мной Открыт был властью неземной, Клянусь, я прежде чем вступил, У врат священных бы спросил, Найду ли там, среди святых, Погибший рай надежд моих? Нет, перестань, не возражай... Что без нее земля и рай? Пустые звонкие слова, Блестящий храм без божества! Увы! отдай ты мне назад Ее улыбку, милый взгляд, Отдай мне свежие уста, И голос сладкий, как мечта... Один лишь слабый звук отдай... O! старец! что такое рай?.. VI Смотри, в сырой тюрьме моей Не видно солнечных лучей; Но раз на мрачное окно Упал один - давным-давно; И с этих пор между камней Ничтожный след веселых дней Забыт, как узник, одинок Растет бледнеющий цветок; Но вовсе он не расцветет, И где родился - там умрет; И не сходна ль, отец святой, Его судьба с моей судьбой? Знай, может быть, ее уж нет...